— Издеваетесь, товарищ комдив?! — жалобно воскликнул Огоньков. — Опять ваши шуточки? Я от вас переведусь в интернациональный батальон, честное слово. Буду там лекции о дружбе народов читать китайцам, испанцам и чукчам… Почему у вас такое презрительное отношение к интеллигенции? Я понимаю — пролетарская гордость и все такое… Но чтобы боевого товарища обзывать «очкастой мымрой» и по морде бить за то, что боевой товарищ отказался участвовать в вашей дикой попойке!..

— Да я… — ахнул я, — никогда ничего подобного…

— А кто на прошлой неделе заставлял меня чернила хлебать и промокашками закусывать? — взвизгнул Огоньков.

— Ну это уж точно не я…

— А кто принадлежащие мне сочинения Шопенгауэра в двух томах скормил Барлогу? Кто…

— Кому скормил?! — снова подскочил я.

— А кто меня постоянно перед бойцами высмеивает? — неистовствовал, не слыша меня, политрук. — Кто кричит: «Бона, братцы, наша селедка четырехглазая пошкандыбала?» Это безобразие, товарищ комдив! Я непременно напишу о вас рапорт высшему командованию! Может быть, дивизией вы командуете лучше многих других, но сознательность ваша на нуле! Вот так!

И, громыхнув дверью, гневно сверкнув стеклышками пенсне, Огоньков выскочил из комнаты.

В чем дело? Что происходит?

И я, сжимая голову руками, повалился на кровать. Лежал я, силясь сообразить хотя бы что-нибудь из происходящего, примерно минуту — до того мгновения, как вечернее, пропитанное дымом, полынью, конским потом и гречневой кашей, умиротворенное небо не разорвала короткая пулеметная очередь.

А потом еще одна. А потом еще и еще. Через секунду пулемет гремел беспрерывно — дребезжали где-то стекла, орали куры… ошалевшая кошка с душераздирающим мявом пролетела мимо окна, — а пулемет все грохотал, невыносимо и оглушительно, будто кто-то безжалостный вставил мне в ухо отбойный молоток и переключил его на режим максимальной скорости.

Добравшись до окна, я высунулся наружу. Карась, зажимая уши, страдальчески морщился. Его коняга рвалась с привязи. Бойцы-красноармейцы повалились на землю, как по команде «воздушная тревога», каша из опрокинутых котлов шипела в почти погасших кострах. Пулемет грохотал! Кони безумствовали!

Нападение? Неожиданная атака противника? Но ведь никто не стремится дать отпор, никто даже не пытается спастись бегством. Все валяются в пыли, как эпилептики на сборищах «Белого братства».

— Это что такое? — заорал я так, что вывалился в окошко — прямо на голову Карасю.

— Анка осваивает новый пулемет, — простонал копошащийся подо мной Петре — С самого утра так. Постреляет — часок тихо, потом опять постреляет — опять тихо…

Анна! Моя зеленоволосая красавица! Ну хоть ты-то, может быть, расскажешь мне наконец, что здесь происходит… что со мной происходит!

— Где она?

— А эвона… за амбарами, где стога. Но, товарищ комдив, я бы не советовал в такое-то время соваться… Как бы беды не случилось…

— В какое время? Какая беда?!

— Да уж известно какая… — прохрипел Петро, поднимаясь и отряхиваясь. — А то сам не знаешь… Нечего было к Дуське клеиться! Чего это ты шальной сегодня какой-то?

Все, больше ничего не говорю. И ничего не спрашиваю. Чем больше вопросов, тем больше непонятного, как .ни парадоксально это звучит.

Примерно с такими мыслями я пересек двор, перешагивая через все еще валявшихся на земле красноармейцев, протиснулся в щель между двумя амбарами… и остановился.

Анна — в кожаной куртке и кожаных брюках, в желтой косынке на голове — возилась у огромного пулемета, больше напоминающего средних размеров зенитку. Метрах в трехстах от нее на холмистом лужку выстроились здоровенные железные бочки — штук десять, прямо как пивные банки в уличных тирах. Вставив новую ленту, Анна промычала что-то под нос, с лязгом дернула какую-то железяку (пулемет утробно заурчал, как приготовившийся к прыжку хищник).

— Анна! — позвал я.

Кожаная спина вздрогнула. Девушка медленно обернулась. Ой, и она изменилась! Свежее девичье лицо превратилось в суровую физиономию, не лишенную, впрочем, своеобразной привлекательности. Резко очерченные скулы, обветренные, впалые щеки, мощный подбородок… В общем, если бы не по-женски чувственный рот, означенный полными ярко-красными губами, если бы не тонкие, изогнутые брови и блестящие карие глаза, Анну с первого взгляда легко было бы спутать с мужчиной. Но лишь с первого взгляда! Как только приметишь рвущуюся за пределы кожанки грудь и мощные, как залп из «катюши», бедра, всякие сомнения в половой принадлежности сами собой отпадают.

— Очухался, касатик? — хриплым басом осведомилась Анна.

Я тут только увидел, что волосы ее, выбивавшиеся из-под косынки, были не изумрудно-зеленые, а самые обыкновенные, как у нормального человека — темно-русые. Адово пекло! Анна моя! Кто тебя так изуродовал?! Где твоя истинно кикиморская красота? Куда подевалось очарование раскосых очей? Бедная…

— Бедная ты моя кикимора… — выдохнул я.

— Что-о-о?..

— Кикимора, — повторил я. — А что тут такого? Неужели ты будешь отрицать свою этническую принадлежность?

Анна сжала кулаки. Кажется, «этническая принадлежность» обидела ее больше чем «кикимора». Хотя с какой стати ей на «кикимору»-то обижаться?

— Значит, я для тебя кикиморой стала? — угрожающе вопросила она. — А какие слова говорил! Какие клятвы давал, кобель проклятый! Отвечай, что вчера с Дуськой-самогонщицей учудил! Опять блудил, пьяница? Пьяница ты и кобель, а не комдив, вот так!

— Да что вы все с ума посходили?! — взорвался я. — Никогда я пьяницей не был! И никакой Дуськи не знаю! Что происходит? Где наша дивизия? Где лешие, домовые, русалки, водяные, оборотни? Где?

Анна, занесшая уже надо мной немаленький свой кулак, натруженный постоянным общением с пулеметами, остановилась. И внимательно посмотрела мне в глаза.

— Василий Иваныч, ты что городишь? — спросила она. — Неудачно похмелился, что ли? Несешь какой-то бред…

— Как ты меня назвала?

— Василий Иваныч! Имени собственного уже не помнишь! Допился, вояка!

— Я Адольф! Бес оперативный сотрудник! Адольф! Адольф!

— Нет, ты — Василий Иваныч! Иваныч! Иваныч! Фамилие твое тебе напомнить? Или тоже забыл?

— Нет у меня фамилии! Нам, бесам, не полагается фамилий!

Анна вдруг отступила от меня… попятилась. Наверное, она что-то такое увидела в моих глаза, что здорово напугало ее. Спустя секунду она уже бежала со всех ног во двор, заполошно крича:

— Петька! Петька! У Чапая опять белая горячка! Бесы чудятся! Германским именем себя зовет! Меня кикиморой обозвал!

В голове все тошнотворно замутилось, будто кто-то помешивал бедные мои мозги как кашу. Спотыкаясь, я побрел… куда-то… сам не видя и не понимая — куда. И остановился только тогда, когда по колено вошел в заросший осокой прудик. Опустил взгляд.

Из воды смотрело на меня совершенно чужое лицо — краснощекое, пышноусое… Я не сразу и догадался, что вижу собственное отражение. Оглушенный ужасным предчувствием, я провел ладонью по голове, ощутив пальцами жесткие, курчавые волосы — но не найдя привычных, таких родных и замечательных бесовских рожек. Нет рожек! Совсем нет рожек!

— Чапай топиться собрался! — долетел откуда-то сзади встревоженный голос Карася. — Лови его!

Пока ко мне бежали, я успел стащить с себя сапоги и галифе.

Нет хвоста! Хвост исчез! Предмет мужской гордости всякого, даже самого завалящего, беса исчез! И вместо чудесных копыт отвратительно торчат, пошевеливая кривыми пальцами, ужасные человеческие ступни.

Это было уже слишком. Закатив глаза, я потерял сознание и шлепнулся в руки подбежавших красноармейцев.

— Ничего, товарищ комдив, ничего, дорогой Василий Иваныч, — приговаривал Петро, сидя в изголовье кровати, — скоро поправишься, будешь, как раньше, шашкой махать, дивизией командовать, на страх контрреволюционной сволочи…

— Я же вам в сотый раз говорю, — простонал я, натягивая одеяло до подбородка. — Никакой я не Василий Иванович. Я бес Адольф. Оперативный сотрудник отдела кадров преисподней…